Остров, остров, остров, остров, такси-блюз, остров
До «Такси-блюза»
Между двумя интервью Павла Лунгина, забранными перед каннской премьерой «Такси-блюз» и по окончании выхода «Острова» (2006), прошло больше 15 лет. на данный момент издательство «Сеанс», совместно с «Амфорой», в серии «Библиотека кинодраматурга» выпустили сборник сценариев Лунгина «Такси-блюз» (1990). В сборник, не считая заглавного, вошли сценарии к фильмам «Олигарх» (2002), «Луна-парк» (1992), «Свадьба» (2000), ранние произведения – «Непобедимый» (1983) и «Попутчик», конечно забранные «сеансовцами» интервью.
Фильм.Ру публикует с сокращениями обе беседы с Павлом Лунгиным.
Павел Лунгин
— Что с тобой? Неужто из-за какого-либо в том месте Кинофестиваля в Каннах тебя так разобрало?
— Думаешь, это вследствие того что на следующий день в том направлении ехать? Думаешь, это я волнуюсь?
— Я пологаю, что какого-нибудь приза тебе не избежать.
— Ты также так вычисляешь? Ты же не видела готовой картины. Вот, наблюдай, программа – Годар, Паркер, а посередине я. Смешно. Но у меня вправду такое чувство, что все нормально пройдет, чужестранцам картина почему-то нравится. Что-то их в том месте цепляет. И как бы я должен быть на подъеме и взволнован, а я весьма спокоен а также печален, это правда. Как-то все сзади.
Фильм уже сзади.
— Быть известным некрасиво. Либо это заблуждение?
— Это заблуждение.
— Тогда поведайте, прошу вас, о себе. Как вы поживаете?
— Благодарю, замечательно. Но все время такое чувство, что двигают, как шахматную фигуру, по каким-то полям и неизвестным линиям. Я теряю, я утратил собственную восхитительную…
— Иронию?
— …собственную омерзительную, разрушающую свободу. Жалко.
— Свободу чего?
— Да-да, само собой разумеется. Очевидно, свобода была о двух финишах. Скакал по прерии неуловимый ковбой Джо – не потому неуловимый, что его никому не поймать, а вследствие того что кому он на фиг нужен.
— Так ты же скакал – вместо того, дабы писать что-нибудь приличное, ты же жизнь прожигал. А вдруг писал, то лишь чтобы было на что скакать.
— Я вел честную судьбу ремесленника. Лежал на диване, тачал собственный сапог, реализовывал его и опять укладывался на год. За десять лет я написал около десяти сценариев, о которых нечего отыскать в памяти, кроме того заглавия забыл. Как берег в тумане, они уходят куда-то в небытие. Какие-то абстрактные приключенческие фильмы, какие-то экранизации. Нет, я не забываю, был таковой фильм, «Финиш императора тайги» именовался. Класс!..
Была жизнь, в которой на витринах лежали окороки из папье-маше, и были фильмы, такие же картонные. До тех пор пока на зуб не попытаешься, не отличишь от настоящих. К таким как бы фильмам я писал как бы сценарии, ну и что?
Нужно же было на судьбу получать.
— На образ судьбы. Меня постоянно поражало, как тебе было не лень для этого трудиться. Не лень тебе было?
— Я думал, что человек должен быть джентльменом. У него в кармане джинсов обязана лежать такая смятая котлета из денег, которой хватит на день-два любой жизни, любой эскапады. Деньги – всего лишь инструмент свободы.
Они ни от чего не защищают, но знаешь, как сказал один превосходный ветхий пьяница, добывая скомканные трешки – «Я мелкий Рябушинский!» Не знаю. Я обожал друзей, девушек, обожал, дабы меня выясняли официанты.
— Раз уж киноведы не определят.
— Да! И один из радостнейших дней был, в то время, когда в ресторане Дома кино не было мест, а мне внезапно притащили столик и накрыли его скатертью. Я не забываю, что в то время, когда две коротконогие дамы в передниках вносили собственный странный столик – это был апофеоз.
Жизнь была прожита не напрасно, для этого столика не то что сценарии – оперу возможно написать!
— Сдаюсь.
— Ты же не забываешь, была какая-то игра в судьбу – в то время, когда времени какое количество угодно, в то время, когда невиданная роскошь окружала нас, как бархатные складки, в то время, когда какой-то подзаборный имел возможность у подпольного живописца выпивать с послом Греции, но посол имел возможность появляться и фальшивым, и все это куда-то мчалось, нескончаемый карнавал, и жизнь как бы была несерьезная, не то что на данный момент.
— Очухивался ты на своем диване в ужасе и раскаянии, что жизнь проиграна?
— Очухивался, само собой разумеется. Как и все. Пьянство – это что такое? Замена совести. Вместо совести бессовестные люди применяют похмелье, это утреннее чувство стыда, раскаяния, жалости к себе и к миру, в то время, когда ты лежишь, один, таковой мелкий и не весьма еще прекрасно осознаёшь, привычный над тобой потолок либо нет. Легко слезы раскаяния текут, и в этом огромное воспитательное значение советского пьянства.
Вся страна утром раскаивается, а к вечеру опять набирается сил. На Западе, может, исходя из этого и выпивать не смогут, что им стыдно утреннего раскаяния. А нам нет.
— Другими словами ты ни о чем не жалеешь. Как было – так было.
— Да.
— В твоем возрасте Фассбиндер уже погиб, сняв больше сорока фильмов, но ты все равно ни о чем не жалеешь, да?
— Осознаёшь – культура, которая меня окружала, была так не моя, что я себя в ней и не воображал. Знаешь это чувство полудиссидентского ребенка? Я всегда был то, что именуется маргинальным. Marges – это поля по-французски.
Так вот, всегда был главной текст, а я на полях. И я думаю, это не просто так, что я начинаю что-то делать именно в тот момент, в то время, когда прошлая культура начала разламываться, в то время, когда внезапно стало известно, что она неинтересная и – кроме того в самых хороших проявлениях не утоляет какого-либо голода – все в ней рационально, все в голову. А всем в далеком прошлом уже хочется чего-нибудь другого.
— А тебе чего хочется?
— Передать это время, время бушующих, разгулявшихся энергий.
Кадр из фильма
— Разгулявшихся в СССР либо по большому счету в конце века?
— Имеется такие энергетические прорывы, кочующие по истории – послевоенный Париж, Нью-Йорк шестидесятых, а на данный момент это Альянс и особенно Москва. взглянуть на потянувшиеся ко мне толпы чужестранцев – ничего не знают, ходят потерянные, сами не знают, чего ищут. В действительности они, как вампиры, идут на энергию, которая тут столбом из почвы прет.
— Как передать в кино это чувство времени? В отечественных фильмах и без того все время орут, скандалят, пихают, хватают – бушуют. У тебя так как также не без этого?
— Не знаю. Одно могу сообщить – мы с оператором Денисом Евстигнеевым пробовали снимать экстремистское кино, в котором мир был бы сгущен до предела.
— Как ты думаешь, что новенького находят в твоем кино?
— Не знаю. Предположительно, то, что в фильме нет интеллигенции и – отношений никакой проблемы народа либо, я не знаю, саксофонистов и таксистов, а имеется легко история взаимоотношений двух людей.
— Поведанная, как я предполагаю, с той прелестной безоценочностью, которую так и хочется перепутать с отвратительной безнравственностью. Никто не нехорош и никто не оптимален, да? К своим ближним ты так же снисходителен?
— Но это же конечно, что любое близкое общение приносит несчастье! В то время, когда переходишь с человеком на ближний бой, то в обязательном порядке приобретаешь и наносишь болезненные удары, и несчастны лишь одинокие, у кого нет отрицательных чувств. Это и имеется жизнь – радостное несчастье! Единственное, к чему нужно стремиться – жить как возможно полноценнее…
— Применяя вторых и из самосохранения сопротивляясь тому, дабы быть использованным вторыми.
— Это уж как окажется. Но от этого не уйти, если ты принимаешь жизнь лично, если ты въезжаешь, вклиниваешься в нее, а не посматриваешь со стороны. Не знаю.
Дело нужно делать, дело!
— Тем более, что ничего другого не остается. Возможность изысканного наслаждения делать дело судьбе, которому ты с таковой страстью предавался, улетучилась куда-то. Все в далеком прошлом уже делают дело – дело.
— Да, у меня также имеется чувство, что благородный кайф общения, которым мы так гордились, как самое эфемерное, улетучился от западных влияний в первую очередь остального, и по сей день тут возможно лишь трудиться. Ну и прекрасно. Изменяются культуры, это же дико весьма интересно.
Кстати, пока я жил во Франции, я не имел возможности придумать ни одной истории.
— Ничего в том месте тебя не заводило?
— В случае если сказать о глубинных вещах, то все, что имело возможность случиться, в том месте уже случилось. Жизнь распалась на проблемы и личные драмы раздельно забранных людей. Имеется в том месте такие же, как мы?
Имеется. И другие имеется. Ну и что?
— А тут что?
— Меня кровь заводит. Экстремальность крушения цивилизации, в то время, когда я вижу, как из грязи, безнравственности, из дерьма начинают расти какие-то новые люди, отношения, новая судьба появляется, но в обязательном порядке из этого. Вот что меня тревожит.
— Что еще тебя тревожит?
— Очень многое. К примеру, что людская судьба тут ничего не следует, что тебя может восьмиклассник прирезать в подворотне и пойти урок отвечать.
— Тебя это лишь тревожит – не пугает?
— Пугает, само собой разумеется.
— И все-таки ты не уезжаешь.
— Чтобы на это решиться, необходимо сознание какой-то неординарной ценности собственного тела – уезжая, ты как бы кладешь его в Швейцарский банк. Со скидками, с налогами, готовый на нехорошую судьбу, но сохранность тебе гарантируют. Предположительно, необходимо себя значительно больше обожать, чем обожаю я, чем обожаешь ты, дабы себя так принципиально важно эвакуировать.
— А для детей?
— Мне раньше казалось, что я буду жить и жить, перерождаясь. Но сейчас я пологаю, что люди умирают, само собой разумеется. И вот в случае если я погибну – видишь, я все-таки в этом не уверен и ставлю вопрос в случае если – и меня спросят в том месте: фигли ты жил? И может случиться маленький и неприятный разговор. И что, сказать о детях, о жене, о отчизне? А Он сообщит: у детей собственная жизнь, у жены собственная, у отчизны собственная. Ты, кто Ты, что Ты сделал со своей судьбой? Вот так.
И исходя из этого ни при каких обстоятельствах я не жил ни для детей, ни для жены, ни для отчизны, исходя из этого я пробую максимально что-то из себя выкрутить. А магнит моих заинтересованностей, и боли, и знания – тут. И чувство, что тут творится новый мир, еще никем не осознанный и никем не обрисованный.
— И ты снова один, либо имеется в советском кино что-нибудь, с чем ты, по крайней мере, солидарен?
— Не знаю. В «Мелкой Вере» (1988) также было задыхание, безвоздушность, стенки. Но это, само собой разумеется, лишь первый ход в описании нового.
— А тебя не тревожит, что кроме того не обращая внимания на грамотный американский финал, ты можешь разминуться с советской публикой, которая так стосковалась по чему-нибудь чудесному?
Кадр из фильма
— Тут имеется одна серьёзная вещь. В то время, когда в Нью-Йорке я попал в музей современного мастерства и в том месте в первый раз заметил эту линию абстрактного импрессионизма, ужасные, разрывающие душу работы, и в то время, когда мой друг американец заявил, что он не осознаёт, как возможно выжить в нашем мире, не зная современного мастерства, я внезапно поразился. Это же правда!
Все, что меня в том месте окружало, все эти чашки, волосатые изнутри – это же как инъекция, как прививка от чумы! Так как одна из бед отечественного общества в том, что обожают Глазунова и Шилова, а живут в далеком прошлом уже в навороченных старых кишках современного мастерства, где тебя еще и убивают в конце выставки. А душа тянется к чистому: Репина дайте!
Дикое раздвоение, поскольку красивого и эстетичного в далеком прошлом уже нет в мире, в котором мы живем. Я осознал тогда, что необходимо прививать себе сумасшествие новой судьбе, как доктора чуму себе прививали. Выхода нет.
В противном случае – страх и растерянность.
— От чего ты защищен, раз трудишься. Чем? Так как не знанием же современного мастерства?
— Чем. Тем, что мое дело – каким-то образом переваривать эту жизнь. Мне думается, что на данный момент может что-то сделать лишь человек, что от восхищения и страха, и что подвержен и кошмару, и ожиданию, и восхищению на порядок больше, чем другие. И мне думается, что это и имеется функция мастерства в наши дни – слово мастерство, как ты осознаёшь, вызывает у меня судорогу – выработка вакцины.
Как какое-то невиданное животное, мы должны эту жизнь ход за шагом, вот как она у нас на глазах вырастает,— должны ее жевать, осмыслять, переваривать. И ползти дальше. Ну что, о чем ты на данный момент думаешь? Не отвлекайся.
О чем я сказал?
— Что режиссура для тебя никакое не дело, никакое не мастерство, а просто ты отыскал для себя метод судьбы, вот таковой. Соответствующий времени, в котором нет места хэппенингам в кабаках и на вокзалах. Никакой думки о зрителе – ты забрал и заговорил, по причине того, что наконец захотелось.
— Дорогая моя, о зрителе возможно думать лишь одним методом: позаботиться о том, дабы ему не было скучно.
— Еще возможно заботиться о том, что ты ему поведаешь, какую истину.
— Какую истину? Да я сам зритель! Я не считаю себя живописцем и по большому счету понятие толпа и художник для меня в далеком прошлом превратилось в вздор. Живописец не глава, как было в сталинскую эпоху, в то время, когда милиционер брал под козырек: товарищ автор, проезжайте. А вдруг американскому милицейскому заявить, что ты автор, то он тебя поставит мордой к стенке и обыщет, по причине того, что, значит, марихуана имеется. По причине того, что автор – неприятель общества, а не воспеватель.
Люмпен, а не глава.
— Ты ощущаешь себя гениальным?
— Талантливость – это то, что видят окружающие. Как ты можешь осознать, что у тебя рыжие волосы? Говорят около – он рыжий, да и все.
Не знаю я. Что-то, предположительно, пошевеливается.
— Что еще хорошего в тебе пошевеливается?
— Ну что ты задаёшь вопросы? Единственное, что я считаю в себе хорошим – что я для себя также материал. И я думаю, эти десять лет, в то время, когда я писал хреновые сценарии и просматривал китайцев, были каким-то образом не напрасными.
У Чжуан-цзы имеется текст о том, как у одного ветхого Ли высохли ноги, вырос горб, уши запутались, нижняя челюсть налезла на верхнюю и уперлась в горб – и пришли к нему приятели, и задали вопрос: ты страдаешь? Не хорошо тебе? Он сообщил: я радостен совсем – я с интересом наблюдаю, что еще сделает со мной Творец.
И, напиваясь вина, начал говорить о том, что железо так как не пищит на наковальне, в то время, когда его бьют, по причине того, что материал не может быть обижен Творцом. Так и я. Я с интересом наблюдаю на то, что со мной происходит. И к завтрашней поездке в Канны отношусь совершенно верно так же: эк меня выгнуло!
— И исходя из этого –
— И за это нужно срочно выпить!
и срочно выпили.
май 1990 г., Москва
С Павлом Лунгиным разговаривала Ольга Будошевская
По окончании «Острова»
Перед тем, как включить диктофон, я дал Павлу Семеновичу прочесть его интервью двадцатилетней давности, которое мы разместили в этом сборнике. Оно было забрано Ольгой на данный момент незадолго до премьеры фильма «Такси-блюз» (1990) на Кинофестивале в Каннах. Лунгин просматривал продолжительно и мрачно, пока, наконец, не согласился, что ему неприятен данный человек на бумаге.
Павел Лунгин
— Из-за чего?
— Какая-то практически религиозная попытка наслаждаться судьбой сейчас думается мне чрезмерной. Такое чувство, как словно бы я пробовал заговорить сам себя. Сейчас я стал несложнее, и мне уже думается, что основное в жизни – это основное, а неглавное – это неглавное.
Мне сейчас хочется, напротив, что-то сообщить, успеть что-то сделать.
— Тогда не хотелось?
— Тогда все было по-второму. Мне казалось, что то зерно судьбы, которое ты клюешь, – и имеется основное. И что я неизменно, как курица, буду нести яйца, и все они будут красивыми.
— «Такси-блюз», – первая точка невозврата, перемена участи. Назовите события за прошедшие двадцать лет, каковые вы имеете возможность поставить с ним в один последовательность?
— «Остров» (2006) – непременно этапный для меня фильм. Смена эстетики. Отказ от ловли окружающей судьбе.
Раньше мне казалось, что жить в данной жизни, свидетельствовать о ней – крайне важно.
— на данный момент думаете, что не имеет значения?
— Имеется время обнимать, и время уклоняться от объятий. Во Франции мне кто-то заявил, что необходимо быть идиотом, дабы не быть коммунистом в 20, и сволочью, дабы оставаться им и в 40. Нужно было быть отмороженным, дабы не обожать эту изменяющуюся судьбу в 90-е, не петь во время перемены эр, характеров и людей.
Но я не вижу смысла впиватьсязубами в эту жизнь сейчас. План фильма больше не рождается из окружающей меня жизни, потому ли что жизнь поменялась либо я изменился, а, скорее всего, да и то, да и то.
— Из-за чего вы раньше ставили фильмы по своим сценариям, а с недавних пор прекратили писать?
— Я по большому счету не автор… Когда-то в далеком прошлом заказные сценарии были эргономичным мне методом дохода, позже я написал «Такси-Луна» и «блюз-парк» (1992), а все другое писалось уже в соавторстве. Я не автор, у меня другая природа творчества. Дабы что-то сделать, мне нужно в обязательном порядке поставить себя в какую-то неудобную обстановку, а лучше в отчаянную.
Я обычная мышь, которая атакует кошку. Одиночество, писание – не мое.
— В том интервью, двадцатилетней давности, идет разговор о сломе совокупности. При которой вы исповедовали определенный образ судьбы: кидали ей кость, дабы в кармане собственный бренчало. А трудиться по-настоящему вы смогли лишь тогда, в то время, когда совокупность упала. на данный момент на дворе второе тысячелетие, и мы замечаем, как эта совокупность отстраивается заново.
И не просто так следующий этапный фильм по окончании «Такси-блюза», что вы именуете, – это «Остров».
Кадр из фильма
— Я пологаю, что современная реальность опять стала меня выталкивать. Я обожал 90-е. на данный момент принято их проклинать и сказать, что не было времени хуже на свете. Но я считаю, что это было время огромных иллюзий, пьянящей свободы, радостное, творческое время.
И в случае если кто-то под шумок получил большое количество денег – еще не означает, что время было нехорошее. Я обожал его, возможно, по причине того, что данный хаос отвечал моей внутренней аморфности. Но проходят годы, и я осознаю, что нужно как-то сонастраиваться новому времени. Это происходит само собой, как какой-то химический процесс. В тебе что-то начинает выкристаллизовываться, хаос заканчивается, появляется форма.
Что с данной судьбой делать? В случае если раньше, в то блаженное время, о котором мы так радостно говорим с Олей Будашевской, была официальная и неофициальная судьба, и этим все исчерпывалось, то сейчас возможно 1000 различных судеб, и любой живет собственной. В том красивом, наивнейшем времени, если ты не обожал историю КПСС и просматривал Мандельштама, – ты был своим юношей. Мандельштам был пропуском в некое подпространство, где все мы и куковали.
Сейчас ни одна женщина не будет вычислять, что ты хорош любви, по причине того, что ты просматриваешь Мандельштама. Ты сам обязан искать себе убежище, сам обязан вырыть себе норку. Можешь ходить в леса с романтическими, но самую малость отсталыми людьми, наряжаться в рыцаря и шарахать друг друга клинком по голове, можешь, напротив, сидеть в сети, а можешь курить гашиш в особенных кофейнях.
Можешь по большому счету уехать на Гоа и жить в том месте на сто долларов в месяц.
— А где ваша норка?
— Нет у меня собственной норки. Как-то так оказалось, что единственным моим убежищем была работа. Я сам себя перехитрил.
Я пологаю, что самое верное – это делать не то, что ты желаешь либо можешь, в противном случае, чего не можешь не делать. Я не верю, что возможно какими-то упрочнениями, подрезая себя как куст, поменять собственные листья. И в случае если снова сказать об этом времени, я не знаю… Тут весьма сложно осознать, где кончается юность и начинается старческое ворчание, и где кончается старческое ворчание и начинается настоящее чувство данной жизни.
Я сам не весьма себе верю.
— Двадцать лет назад вы говорили, что второй по важности категорией, по окончании свободы, для вас была дружба. За это время вы друзей растеряли либо купили?
— Одних утратил, вторых купил. Но в то время дружба была религией. А на данный момент прекратила ей быть. Так же, как и прежде хочется обожать и дружить.
Но с 1989 года все так поменялось, несколько и не два раза. Тогда, к примеру, не было никакого смысла в официальной судьбе.
— А на данный момент он показался?
— Само собой разумеется, по причине того, что официоз начал означать деньги. А деньги – это возможность жить так, как ты желаешь.
— Но и тогда, как я осознаю, официоз означал деньги, а что же еще?
— Ну, не знаю, как-то тогда это все было нереально. Не получалось у меня романа с Советской властью, была какая-то несовместимость на физиологическом уровне… В действительности, я же родом оттуда, из семидесятых…
— Другими словами вы себя вычисляете семидесятником либо все-таки человеком 90-х?
— Возможно, человеком 90-х… Не смотря на то, что от семидесятничества во мне очень многое осталось. И сейчас весьма сложно примирить те совершенства с окружающей действительностью.
— Это, к примеру, какие конкретно?
— Ну, что не нужно приближаться к власти, по причине того, что джентльмен живет собственный личной судьбой.
Кадр из фильма
— Признание «Острова» вас в этом смысле не покоробило?
— «Ему и больно и смешно, а мать угрожает ему в окно…» Нет, само собой разумеется, я был весьма доволен.
— А как же целый официоз, его сопровождавший?
— А никакого для того чтобы официоза не было. Не было Госпремии, меня не покрыли медалями и орденами с головы до пят. Я взял пара опытных призов от людей, каковые раньше не признавали того, что я делал.
Это, само собой разумеется, приятно. Но по-настоящему для меня принципиально важно лишь одно: дабы одна работа давала бы свободу сделать следующую. Это принципиально важно особенно на данный момент, в то время, когда успех стал мерой всему. А мы все, отечественное поколение, как были маргиналами, так и остались. Мы привыкли жить на полях.
Легко раньше у нас была красивая иллюзия того, что маргинальность – это идеал. Сейчас бокс-офис расставляет все по своим местам.
— Но я не сообщил бы, что «Остров» – это маргинальное кино.
— Так оказалось, что «Остров» стал публичным явлением, и в этом смысле у него был успех. Но он же совсем перпендикулярен «Самому лучшему фильму» (2007) и всему остальному, чем кормят сейчас зрителя. Это картина о том, что «сейчас отпущаеши». Что искупление быть может, и покаяние вероятно.
О том, что и молитва услышана возможно, и убийства не было.
— Мне казалось, что русский народ нужно будить, а не успокаивать.
— Время обнимать – и время уклоняться от объятий. Сейчас, по окончании «Острова», я снимаю фильм на весьма больную для России тему. Думаю, он не будет сладкой пилюлей.
— Вы «Сурового» имеете в виду?
— Да. Я решил действительно сказать с людьми, каковые, "Наверное," не весьма желают, дабы с ними говорили о важном. И я совсем не уверен, что данный разговор каким-то образом взволнует людей. Но у меня появилась возможность сделать данный ход – и я его делаю.
Не могу не сделать.
— Отчего же раньше вы не считали нужным сказать действительно, а сейчас внезапно этим так озаботились?
— Да я и постоянно считал…
— И в то время, когда писали «Непобедимый» и «Финиш императора тайги»?
— Тогда была вторая жизнь. Это было золотое детство, я делал домашнее задание. Громадных пятерок я не получал…
— …но на судьбу хватало.
— Да. Но какое количество воды с того времени утекло! Сейчас я вижу суть в важном беседе.
Может, я в моралиста и старого ригориста, но я ощущаю, что какая-то сила тянет меня в том направлении.
— Но, скажем, до «Острова» была сатирическая комедия «Бедные родственники» (2005).
— Во всех моих прошлых фильмах был момент просыпания души в человеке. Начиная с «Такси-блюза» – и «Луна-парк», и «Свадьба» (2000). «Свадьба» – это по большому счету история про мальчика, что берет на себя правонарушение, которого он не совершал, дабы жениться на девочке, которая его не обожает. Это были истории просыпания души, замаскированные под что-то второе, возможно.
Но я больше не вижу смысла продолжать данный маскарад.
— И все-таки, вот это чувство свободы, о котором мы говорим: что с ним случилось?
— Я на данный момент не живу категорией свободы. Знаешь, с возрастом жизнь съеживается, сужается. Остается один круг света, и он фокусируется на чем-то одном.
на данный момент и свобода, и несвобода, и радость, и все другое – в работы. А никакой второй свободы нет, она все больше делается осознанной необходимостью.
— Это же безрадостно.
— Весьма. Я ж говорю, раньше я был радостнее.
С Павлом Лунгиным разговаривал Константин Шавловский